Назад
Вперёд
Группа в контакте
F.A.Q.
О журнале
Главная
Контакты
Карта сайта

04.03.10

Ролан Быков

Ролан Быков

Когда я вгляделся в нее впервые повнимательнее, то вдруг подумал, что такой взгляд уже не раз видел, что эти глаза мне знакомы. 

Только спустя время я сообразил: то, что мелькнуло в подсознании раз, потом другой, потом снова, — это просто-напросто портрет работы Ореста Кипренского, самый достоверный прижизненный портрет Пушкина, — там почти такой же взгляд, полувнимательный, полуотрешенный; а если бы фото было без этой легкой, как тень, полуулыбки, то, может быть, и совсем такой же.

Мне скажут: докажи; мало ли что тебе привиделось, один видит так, другой иначе. Но ведь описать взгляд невозможно, глаза не перескажешь.

То же самое — говорить об этой роли. О том, как Ролан Быков сыграл Пушкина. То есть сделал то, что (невзирая на ряд известных попыток артистов, порой выдающихся) считается невозможным. И правильно считается: во-первых, потому, что неизвестно, как играть непостижимый гений, воплощенный в человеке, а во-вторых, потому, что этот человек к тому же еще и Пушкин. Даже Михаил Булгаков в своей знаменитой пьесе не осмелился вывести своего героя на сцену, понимая, что сыграть его нельзя.

А Быков сыграл.

Тому уже тридцать лет, а я все не могу привыкнуть, что мне, неизвестно за что, выпало видеть это.

Замечательный драматург Леонид Зорин написал в 60-х годах пьесу «Медная бабушка», сюжет которой построен вокруг чисто бытовой ситуации — попыток Пушкина продать принадлежащую семейству Гончаровых статую Екатерины II, чтобы хоть немного отдохнуть от безденежья. Режиссеру-стажеру Михаилу Козакову было поручено поставить пьесу во МХАТе, руководителем которого недавно стал Олег Ефремов. На главную роль пригласили не служившего в театре Ролана Быкова. Известие об этом поразило меня, как сбывшийся сон. Незадолго до того, смотря фильм К. Воинова «Женитьба Бальзаминова» и умирая при виде этого маленького офицера, который уговаривал Бальзаминова — Вицина помочь в похищении невесты, тут же охлопывал красавца жеребца, азартно вопил, наблюдая петушиный бой, что-то еще делал, и все одновременно и от всей души, и притом не теряя из виду главной цели, то есть интриги с похищением, я вдруг отчего-то подумал: вот — Пушкин. Откуда это взялось, я так и не понял, но непоколебимо поверил наитию и хотел поведать о нем Ролану. На рисунке Ролан Быков в гриме Пушкина. Пробы к спектаклю МХАТа.

К тому времени мы были с ним знакомы — неглубоко, не до дружбы, но как-то хорошо и на «ты». Он побывал у нас дома с давним другом моей жены Тани кинорежиссером Генрихом Габаем (автором нашумевшего в свое время фильма «Зеленый фургон», предтечи знаменитого «Бумбараша» Н. Рашеева), пел у кроватки нашего маленького еще сына смешные, отчасти хулиганские песни и забыл в доме синюю коленкоровую папку со сценарием фильма «Семь нянек» — притом с режиссерскими пометками, — которой никогда потом не хватился и, к нашему удивлению, прекрасно снял фильм без нее.

И вот я узнал, что он будет-таки играть Пушкина. И вышло так, что я открывал и вел пушкинский вечер в Доме кино, где они с Козаковым читали отрывок из зоринской пьесы.

И когда этот маленький лысый человек, актер характерного, даже острохарактерного плана, уже знаменитый и уже Бармалей, — когда он говорил, когда, помогая себе взмахами вверх-вниз растопыренной пятерни, читал:
…Как будто грома грохотанье,
Тяжелозвонкое скаканье
По потрясенной мостовой… -
мне хотелось пригнуться, как при порыве сильного вихря, и мне казалось — все в зале пригибаются. Ведь никто никогда не видел настоящего Пушкина и не слышал, а он был — вот он.

Впрочем, может быть, мне сейчас так кажется; это были, как говорится, цветочки. Спектакль только готовился, это было нечто вроде публичной репетиции. Он заходил раз или два в редакцию журнала «Вопросы литературы», где я тогда работал; в это время он много читал Пушкина и о Пушкине, вел даже записи, набрасывал мысли. То, чем он делился, было просто, ярко, неожиданно, а главное — верно и осязательно точно; казалось, то ли он всю жизнь положил на изучение Пушкина, то ли у него был какой-то тайный ход туда.

Однажды спросил:
— Скажи, а мог он вот так повернуться?
Сделал два-три небольших шага — комната была маленькая — и, оказавшись у стенки, как-то вдруг молниеносно, на одной ножке, развернулся ко мне — и у меня под волосами холод пробежал. Что я сказал, не помню, но и мне, и ему стало ясно: конечно, именно так он и поворачивался…

Через некоторое время состоялась большая репетиция — черновой прогон спектакля «Медная бабушка» в очень хорошей постановке Козакова. Народу пустили немного — всего, насколько помню, человек пятьдесят, а то и меньше; в основном это были люди свои, из театра, да еще близкие исполнителей, чиновник из Министерства культуры и четыре специалиста: двое маститых пушкинистов — Т. Г. Цявловская, И. Л. Фейнберг, знаменитый Натан Эйдельман и я, всего несколько лет как всерьез вступивший на пушкинское поприще.

Прогон шел не на сцене, а в фойе театра, играли без костюмов, с текстами ролей. Без текстов были немногие — может быть, даже только Быков да, кажется, Б. А. Смирнов, замечательный артист, вдохновенно игравший Жуковского (никогда не забуду, как он, в ответ на слова недовольного Пушкиным Николая I — Владлена Давыдова: «Я понимаю, конечно, что он талант, но…» — храбро ответил: «Он — не талант, Ваше Величество!» «А кто же он??» — «Гений, Ваше Величество!» — и зажмурился от собственной отваги).

В гриме и костюме был один Ролан. Вероятно, тогда была сделана и фотография. После прогона должно было состояться закрытое, с участием представителя министерства, обсуждение; все понимали, что касалось оно прежде всего центральной роли и «приглашенного» исполнителя.

И вот спектакль начался.

Среди моих театральных впечатлений немало весьма давних. Навсегда запомнил я, например, еврипидовскую «Медею» Н. Охлопкова, игравшуюся в Концертном зале имени Чайковского, в сопровождении гениальной музыки А. Танеева (оркестр занимал место партера), с удивительной — как оказалось — трагической актрисой Евгенией Козыревой в главной роли, и могу кое-что рассказать об этом великолепном грубовато-величественном, потрясающем душу зрелище. Помню два выдающихся спектакля, которые, на мой взгляд, стали для нашего времени тем, чем была «Принцесса Турандот» для своего. «Голый король» Шварца — фейерверк талантов, находок, юмора, озорства, ускользающего из рук цензуры ехидства, звездный час театра «Современник» и прежде всего Е. Евстигнеева, в течение нескольких минут державшего зал в полуобморочном от хохота состоянии, когда его Король глядел молча на нас как в воображаемое зеркало; и еще «Доходное место» — лучший, думаю, спектакль М. Захарова и лучшая роль — Жадов — Андрея Миронова, шедевры А. Папанова, Г. Менглета, А. Пороховщикова… Есть и другие воспоминания, которыми можно делиться, рассказывая, что это было, и показывая — как.

А вот как было это… Часто жалею, что не записал, как происходило то-то и то-то в моей жизни: подробности вылетают из головы. А тут и не жалею, чувства этого нет; потому что слов таких не было.

Силясь восстановить хотя бы только посетившее меня ощущение счастливого смятения и благоговейного ужаса, нахожу только один образ: вдохнул в начале, а выдохнул в конце. Или — будто подняло меня, восхитило, по-старинному говоря, и понесло мощной, веселой, теплой, стремительной волной; словно обнаружились за спиною крылья, о которых и понятия не имел. Что рассказывать! Он ходил, смеялся, пил, сердился, спорил с друзьями, ругал власть, объяснялся с Жуковским, беседовал с Вяземским, вытягивался, усталый, на диване, артистически нахально хитрил с немцем, которому хотел подороже сбагрить эту несчастную статую, — и был в каждой клеточке существа гений, гений с головы до ног и каждую секунду, хотя не было в роли (написанной, помимо прочего, еще и умно) ничего, призванного «показать гения», — все почти сплошной «быт». Но это был быт человека, наделенного немыслимым, непредставимым даром, неслыханным умом, одаренного бесконечной, до легкомыслия, внутренней свободой, за которой — бездна в трепет повергающей сосредоточенности, тайна иного существования; и все это излучало такое магнетическое обаяние и такую красоту, власть которых знакома только влюбленным.

Как это у него получалось, постигнуть было совершенно невозможно. Ни ярких сценических приемов, ни остроумных режиссерских ходов, из тех, что должны «помочь» артисту выразить невыразимое, ни эффектных актерских «штучек», имеющих ту же цель, — ничего! Одна сплошная правда.

В этом было что-то нездешнее, мы не понимали, где мы; по лицу Татьяны Григорьевны, изучавшей Пушкина полвека, лились слезы, семидесятилетний Илья Львович был порой похож на мальчика, наблюдающего канатоходца, в глазах Натана сияло счастье узнавания, а у меня, наверное, лицо было просто дурацкое: не склонный к мистическому фантазированию и визионерству, я тем не менее почти физически ощущал себя в каком-то другом пространстве — так летают во сне. Потом сон кончился, зрителей быстро удалили. В небольшой комнате собрались вместе с руководством театра, представителем министерства, автором, режиссером и специалистами ведущие артисты МХАТа — и началось обсуждение.

Ах, в тяжелое положение попал я, вспоминая. Как играл Ролан Быков — рассказать не могу, а как это обсуждали — не хочу, потому что… тоже не могу. Две мощные армады, словно гомеровские Симплегады — страшные движущиеся скалы, что раздавливают корабли в проливе, — устремились с разных сторон на бабочку. С одной — чиновник министерский, оснащенный государственным пониманием искусства театра и значения Пушкина, дробил и плющил превосходную пьесу как идейно чуждое сочинение, мельчащее образ поэта и полное вдобавок коварных намеков на положение советского писателя. С другой…

А с другой — ринулись на Ролана (он маялся где-то за стенами) с восхитительной пламенной страстью и глубокой, искренней убежденностью, словно комсомольцы, беспокойные сердца, артисты театра, овеянные бессмертной славой, недосягаемые, обожаемые «великие старики» МХАТа: Тарасова, Степанова, Станицын, Масальский (последние двое даже покинули комнату в знак возмущения — «Нас здесь учат!» — в ответ на какие-то мои слова) и другие. Что и как они говорили — передать стесняюсь да и вспоминать не хочу: они уничтожали, они топтали артиста беспощадно, без тени сомнения в своей правоте и с явственно ощутимым удовольствием, даже с торжеством, повелительно пресекая робкие возражения более молодых; они разоблачали «немхатовскую» манеру его игры, издевались над его внешностью и ростом, они утверждали, что Пушкина должен играть только Олег Стриженов (артист изумительный, но совсем не для этой роли). И в ответ на мольбы Татьяны Григорьевны, в голосе которой, казалось, продолжали дрожать остатки слез, на ее пояснения, что Пушкин даже точно такого же роста был и в красавцах блондинах никогда не числился, они говорили, что мы не понимаем законов театра. Впрочем, не было тогда, нет и сейчас у меня к ним ни малейших претензий: они вели себя, как дети, выплевывающие непривычную пищу; они не понимали…

А рядом со мной, почти все время молча, страдал ведущий заседание главный режиссер театра Олег Николаевич Ефремов. Судя по всему, он понимал. Но он попал в чрезвычайно трудное положение: ведь в это самое время им готовилась важнейшая постановка, острый, смелый, рискованный спектакль — комедия «Старый Новый год» — и ему никак нельзя было ссориться с начальством еще и из-за Пушкина. Тем более — в исполнении артиста, которого не рекомендовалось занимать в «положительных» ролях… Но у меня не было ни сил, ни охоты сочувствовать ему. В общем, все это было ужасно, постыдно, невыносимо глупо, нелепо и — мрачно каким-то чудовищно скучным мраком. Было чувство катастрофы и позора, покрывшего нас всех, в этом участвовавших. Спектакль был закрыт.

Выйдя, мы с Козаковым нашли издергавшегося Ролана и насколько можно мягко и в общих чертах оповестили о происшедшем. Реакция была довольно скупой, судя по внешности, а что там было внутри, я даже представлять себе не хотел, самому было тошно. Я просто догадывался, что у него сегодня произошло несравненное несчастье, рухнула солнечная мечта, совершилась, может быть, главная драма всей его творческой — только ли творческой? — жизни. А как, в каком накале это было, могу судить лишь косвенно, по разговору с Борисом Александровичем Смирновым — Жуковским, который сказал: «Я, может быть, всю жизнь жил для того, чтобы сыграть эту роль!» — и заплакал.

Не буду описывать, как мы с Быковым и Козаковым, медленно осознавая, но все равно еще не до конца, ужас случившегося, брели по лестнице вниз, к раздевалке, как вышел уже одетый (была зима) Ефремов, едущий в «Современник» играть в спектакле, как отозвал Ролана в сторонку и предложил ему, чтобы «спасти» свою роль, играть Пушкина вторым составом (а первым будет Ефремов), — и с каким лицом отошел к нам Ролан, чтобы сказать об этом; все это уже иная, другая реальность, о которой говорить — все равно что наблюдать или рассказывать, как живое и прекрасное существо, какая-нибудь дивная белокрылая птица, издохнув, начинает разлагаться прямо на твоих глазах.

Из четырех пушкинистов, видевших этот прогон, трое уже умерли: и Фейнберг, и Цявловская, и Эйдельман. Остался один я.

Этот день — один из самых печальных дней моей жизни. В этот день случилась великая беда, не родилось лучезарное событие в русском театре, погибло чудо искусства.

Спектакль, впрочем, вскоре ожил — правда, очень ненадолго — в другой постановке и другом составе; Стриженов аристократически блестяще играл Николая I, а в роли Пушкина был Ефремов. «Старый Новый год» получился очень смешной и имел огромный успех, по спектаклю впоследствии даже фильм сняли, так что все кончилось благополучно.

До сих пор, вспоминая и рассказывая то, что здесь написано, я испытываю беспомощную тоску по тому невыразимому чувству полета, захватывающего дух, по пространству того счастливого, невозвратимого сна. А время идет, и, может быть, нет уже людей, которые прожили и приняли виденное так, как мы, четверо «специалистов». Чудо погибло, и память о нем умирает. Скоро она совсем исчезнет. И, наверное, лишь звуки-слова пушкинской роли Ролана Быкова — подобно голосам египетских жрецов, застывшим в недрах пирамиды, на стенах гробницы, — останутся на стенах фойе Московского Художественного театра. А больше ничего не останется — только вот эта фотография.

Этот мемуарный очерк написан для сборника «Тайны пушкинского слова», который готовит к печати Московский детский фонд.

Добавить комментарий

Защитный код
Обновить